«Один» с Дмитрием Быковым: Андрей и Арсений Тарковские
Конечно, распад СССР оказал на весь мир, и на Америку в том числе, огромное и далеко не положительное влияние. Потому что, понимаете, если бы Россия эволюционировала, если бы Россия с Америкой конвергировали, если бы появилась возможность какого-то другого мира, это было бы интересно. А так случилась та же самая ситуация, что и с сиамскими близнецами, когда один из них пил, а другой пьянел против воли…
Поддержать канал «Живой гвоздь»
Купить книги Дмитрия Быкова на сайте «Эхо Книги»
Купить книги Арсения Тарковского на сайте «Эхо Книги»
Д.БЫКОВ: Здравствуйте, дорогие друзья. Сегодня я полчаса разговариваю в прямом эфире, после чего ухожу переводить лекцию Виктора Шендеровича. Он у нас сегодня в гостях в Рочестере, никого особого не приглашаю, потому что там и так яблоку негде упасть. Поэтому сегодня полтора часа эфира следующие пройдут в записи.
Про Тарковских – отца и сына – я поговорю в начале, в эфире прямом. Я открыт и для других вопросов. Эта тема победила при зрительском голосовании, я предложил четыре режиссерские кандидатуры. Тарковский оказался в центре внимания. Я потом, во второй части эфира, объясню, как он так выпал из времени и воспринимается как абсолютно вневременная фигура. Отчасти, наверное, потому, что 70-е годы в целом способствовали десоциализации, выпадению из социального контекста, и сам Тарковский любил повторять: «Я – рыба глубоководная». Для него существование в безвременье было очень органично, оно помогало ему делать те чудеса, которые он делал в кино.
Для того, чтобы понимать Тарковского-сына, надо знать и понимать поэтику и поэзию его отца, прежде всего такие, например, стихи:
Под сердцем травы тяжелеют росинки,
Ребенок идет босиком по тропинке,
Несет землянику в открытой корзинке,
А я на него из окошка смотрю,
Как будто в корзинке несет он зарю.
Когда бы ко мне побежала тропинка,
Когда бы в руке закачалась корзинка,
Не стал бы глядеть я на дом под горой,
Не стал бы завидовать доле другой,
Не стал бы совсем возвращаться домой.
Или другой его текст, еще более наглядный. 1933 год, ему 26 лет:
Река Сугаклея уходит в камыш,
Бумажный кораблик плывет по реке.
Ребенок стоит на песке золотом,
В руках его яблоко и стрекоза.
Покрытое сеткой прозрачной крыло
Звенит, и бумажный корабль на волнах
Качается. ветер в песке шелестит,
И все навсегда остается таким…
А где стрекоза? Улетела. А где
Кораблик? Уплыл. Где река? Утекла.
Следующий вопрос, который автоматически приходит: «Ребенок где?» А ребенок этот здесь, никуда не делся, его в любой момент можно вызвать из себя.
Было два великих режиссера в позднесоветское время, два сына великих (ну, по крайней мере, крупных) литераторов… Вряд ли я бы назвал Юрия Германа великим писателем, он писатель очень талантливый. Так вот, о чем бы ни писал Герман, у него получается ад. И этот ад во много ностальгический, но все-таки ад, описывает и восстанавливает в своем кино Алексей Герман. Иногда это волшебная сказка, как первые десять минут «Хрусталева». И все-таки это ад.
Арсений Тарковский всю жизнь описывал рай своего детства, и Андрей, его сын, всю жизнь его этот рай экранизировал, воплощал. Он состоит из нескольких сквозных лейтмотивов – река, трава, камыши, глухие и заброшенные места со следами былой жизни, какая-то такая, видимо, техногенная катастрофа тут разразилась. Обратите внимание, что Зона в «Сталкере» – это именно постмир, мир после катастрофы, мир постэсхатологический, но это мир, из которого ушел человек, и стало лучше. Ровно также Тарковский снимает дом отца Криса в «Солярисе», долго перебирает эти пальцы-водоросли, долго течет ручей…
В мире Тарковского почему много длиннот? Да потому что в раю хочется застыть, хочется зависнуть в этом пространстве. И Тарковский – это удивительный летописец блаженных, счастливых пространств. И сколько бы зверств, сколько бы ада не было в его фильмах, как, например, в «Андрее Рублеве», его главная цель и задача – показать, как художник из этого ада творит прекрасное, как он творит из этого рай рублевских полотен. У него, кстати говоря, очень четкая, понятная цветовая символика. Где появляется цвет, там начинается счастье. И поэтому цветные последние десять минут «Рублева», когда, в этом божественном финале, на наших глазах костер становится цветным, и из него эти божественные краски перетекают в рублевскую иконопись. Или черно-белый мир «Сталкера» становится цветным, как только Сталкер оказывается в Зоне – пространстве своей мечты.
Основная тема Тарковского – присутствие иррационального, необъяснимого, мистического счастья в жизни. И в «Солярисе» это счастье, которое выплескивается, вырастает из живописи Брейгеля. Понимаете, мы можем сколько угодно говорить, что Тарковский был желчный и неприятный человек, цитируя одни и те же фрагменты его «Мартиролога», мартиролога его замыслов. Но ведь, понимаете, почему человека иногда раздражает окружающий мир? Потому что чего есть с чем сравнивать.
Потому что в его внутреннем раю разлито блаженство. Естественно, любой контакт с реальностью после этого раздражителен. Тарковский не интеллектуал. Майя Туровская совершенно справедливо говорила: «Ум нужен нам с вами, а он был человек мистический». И многое в его «Мартирологе» не производит впечатления ума, как, собственно, и большая часть песен Окуджавы или афоризмов, высказываний Окуджавы не производит впечатления интеллектуальной продвинутости. Ум хитер, а Окуджава бесхитростен.
Понимаете, я, кстати говоря, в последние годы стал более уважительно, любовно относиться к творчеству, например, Галича. Мне всегда казалось, что Галич талантлив, а Окуджава гениален. Сейчас я понимаю, что это просто две формы гениальности. Разумеется, проза и поэзия Галича, его драматургия – это нечто гораздо более мясное, реальное и плотное, нежели абсолютно райские тексты Окуджавы. Что его райская проза (как «Путешествие дилетантов»), что и такая же абсолютно небесная поэзия. Это какие-то занебесные краски и зрелища. Кстати говоря, Окуджава ведь написал песен количественно меньше гораздо, чем Галич. Эти песни, из них, наверное, половина может считаться безусловными шедеврами, хотя плохих – и здесь я солидарен с Николаем Богомоловым – у него не было. Богомолов правильно сказал, что уровень определяется не количеством шедевров, а количеством провалов у Окуджавы не было.
Галич написал и количественно, и тематически, и просто по факту больше, в его текстах больше всего происходит, там больше слов, больше лексики новой, больше значимой информации. И это не пострадает без музыки – это можно читать как стихи, а в каком-то смысле как прозу, как драматургию. Но Окуджава рассказывает нам о божественных пространствах. Странный парадокс: то, что стоит за текстами Окуджавы, несравнимо больше, масштабнее и значительнее, чем то, что стоит за текстами Галича. Окуджава – это верхушка айсберга, четыре пятых этого айсберга мы угадываем, они есть. Галич – это гора, которая без всякого айсберга высится перед нами. Это очень значительно, но в подтексте его творчества, в умолчаниях его есть большой культурный бэкграунд, но никакого мистического бэкграунда за этим нет.
Так вот, Тарковский – огромный айсберг, где мы видим, что визуальная часть фильма – это прекрасная, но не самая значительная его часть. За этим умалчивается свидетельство о небывалом волшебном пространстве.
Может быть, чудо кинематографа Тарковского в том, что он преобразует реальность, лишая ее привычных связей и привычного смысла.
Сам он считал самым удачным эпизодом «Зеркала» первый, когда появляется ниоткуда Солоницын-прохожий, разговаривает с матерью (ее играет Терехова), они разговаривают как бы ни о чем. Она ждет мужа, он пытается ей понравиться и при этом ищет некий адрес, куда ему надо попасть, падает с забора, там обрушивается эта околица. И все это время поздний закатный свет, розовый свет летнего вечера стоит над всем этим. Это, конечно, волшебство. Как говорил сам Тарковский, этот эпизод совершенно необъясним, не понятно, про что он.
Формально он про то, что в это самое время отец, наверное, где-то в городе заводит другие отношения, и мать – эта мистическая красавица, непонятая и одинокая, ждет его напрасно. При этом в воздухе висит ощущение лютой тревоги, потому что это 1937 год. При этом мягкий закат освещает все это, релятивизируя, переводя в такое относительно условное пространство все это. Каждое слово значит больше, чем оно значит, открывается мир в какой-то мистический портал совершенно другой, и Рерберг умеет это так гениально снять, что и все пространство преображается.
Кстати, любопытно, что бы это было, если бы снимал Юсов. Юсов, который снял (и снял блистательно) «Андрея Рублева» (лучше ведь невозможно), который снял «Солярис» совершенно фантастически… По-моему, ведь Юсов «Андрея Рублева» снял? Они расстались с Тарковским на том, что Юсову не понравился замысел «Зеркала». Ему не понравилось, что нужно было снимать скрытой камерой интервью с матерью. А интервью с матерью потом выпало из фильма, но уже Тарковский отверг Юсова, потому что он ссорился с человеком один раз. Если человек не поддерживал его замысел во всей полноте, он как бы переставал для него существовать. При этом они сохранили товарищеские отношения.
Рерберг, в отличие от Юсова, умел придать любому пейзажу, любому портрету какое-то надмирное освещение, нечеловеческое измерение. Как он это делал, совершенно непонятно. Но Рерберг на то и был гениальным оператором. Кстати говоря, мы видим некоторые кадры «Сталкера», которые попали из первой версии картины, якобы запорченной при проявке. Он, тем не менее, успел задать стилистику фильма. И Княжинский, безусловно, работал по тем лекалам, которые Рерберг задал в своем первом варианте.
Надо сказать, что «Зеркало» как, наверное, лучший фильм Тарковского и один из лучших фильмов всех времен и народов… видите же, в какой я футболке? Смысл названия картины довольно прост. Понятное дело, что речь идет о том, что мы – зеркало родителей, продолжение их судьбы. И хотим мы или нет, мы повторяем их судьбу все равно, в отношениях с женой копируем отношения отца и матери. Есть понятие «кармы», но я его не люблю. Лучше – «наследственная участь». Вместе с тем, «Зеркало» так называется еще и потому, что это отражение мира в магическом зеркале искусства. Мы видим ту реальность, в какой умирающий, тяжелобольной художник ее воспринимает, пропускает через свои воспоминания. И то, что Тарковскому (как он пишет), большинство актеров казались глупыми, – это же не отражение какого-то мнения об их интеллектуальном уровне. Выделял он, кстати, Терехову, потому что у нее красота каким-то образом заменяла ум, она интуитивно о многом догадывалась, такой ум красавицы, ум женщины, которая сознает свою силу. Она сумела сыграть в матери (в «Зеркале») то, чего он хотел: она сумела сыграть безусловную femme fatale, женщину роковую, которая значит и может больше, чем сознает. Вот Терехова сумела сыграть ту силу красоты, которая до конца себя никогда не понимает.
Вот мир по Тарковскому наделен этой нерассуждающей, безрассудной, неинтеллектуальной красотой. И вот эту красоту абсолютно иррациональную он умел подчеркнуть.
Надо сказать, что мир Арсения Тарковского – тоже, кстати, неинтеллектуального поэта, совсем не новатора… в его стихах удивительно мало мысли, нет парадоксов, нет формального новаторства никакого. Тем не менее, мир Арсения Тарковского – мир чуда. Попадая в этот мир, мы переходим невидимую границу, как будто бы попадаем в зеркальное отражение. Мы переходим границу, отделяющую нас от обыденности. Причем он говорит об абсолютно бытовых вещах:
Где черный ветер, как налетчик,
Поет на языке блатном,
Проходит путевой обходчик
По всей степи один с огнем.
…
Есть в рельсах железнодорожных
Пророческий и смутный зов
Благословенных, невозможных
Не спящих ночью городов.
…
Над полосою отчужденья
Фонарь качается в руке,
Как два крыла из сновиденья
В средине ночи на реке
И осторожно, как художник,
Следит проезжий за огнем,
Покуда железнодорожник
Не пропадет в краю степном.
Кому из нас не случалось просыпаться в ночном поезде, который остановился где-нибудь в степи, обычно по дороге на юг, на каком-нибудь случайном полустанке пустынном, прикоснуться к окну ледяному, и в этом окне увидеть этот случайный полустанок, залитый болезненным светом от прожектора, огромную ночь за его пределами, путевого обходчика с качающимся фонарем? Это ночной мир, днем он не повторится. Если выйти на этой станции, можно раз и навсегда попасть в другое измерение. Кстати говоря, это очень хорошо чувствовали Луцик и Саморядов, у которых с этого начинается фильм, так никогда и не поставленный толком (они сняли свои имена), – «Праздник саранчи». Это фильм, который рассказывает именно о переходе в другое измерение: вышел из поезда покурить, поезд ушел, а ты не вернешься в прежнюю жизнь никогда.
Это вечное сходство Тарковского со всеми большими кинохудожниками: именно в буквализме деталей и полной размытости целого. Кстати говоря, кино Тарковского очень понятно. Именно потому, что его не надо пытаться понимать. Я помню, Володя Бабурин, наш руководитель ШЮЖного (в школе юного журналиста) семинара, рассказывал, как Тарковский привез
«Сталкера» на журфак. Это был 1983 год. Естественно, нас (я уже учился) на просмотр никого не пустили, в 308-й аудитории, в кинозале он это показывал. И все его стали спрашивать: «А что у вас значит дождь? Что значит болото? Что значит собачка?» На собачке он не выдержал и сказал: «Ну просто бегает собачка, иногда собачка – просто собачка». Тарковский создает атмосферу, а не передает послания. И он умеет эту атмосферу создать, как атмосферу чуда будущего и настоящего он создает в «Солярисе», в этом знаменитом футурологическом эпизоде, где Юлиан Семенов ведет допрос пилота, Дворжецкого. Кстати говоря, и Дворжецкий с его нездешними глазами, с его выражением трагического, обреченного на смерть лица, был здесь совершенно необходим: он побывал на Солярисе, он повидал что-то небывалое. И когда загораются эти сигнальчики, кто-то берет слово, микрофоны эти включаются, – это, конечно, футурологическое пространство. Мы видим будущее, хотя, конечно, снята обычная, рядовая конференция. Может быть, тот уровень отчуждения между людьми, который там есть, каким-то образом указывает на будущее.
Тарковский поехал в Японию снимать автостраду, хотя автострада ничего не решает.
Просто это футурологические пять минут, которые вставлены в картину, чтобы подчеркнуть бесчеловечность нового мира, его бесконечную расчеловеченность.
Едут эти машины, а человеку нет совершенно места. Едет этот несчастный пилот со своим ребенком, и он – последний носитель чего-то человеческого в тотально механистическом, технократическом мире. У Тарковского очень остро было это ощущение уюта заброшенных мест, не просто покинутых человеком, а перешедших в какое-то свое особое существование. Я любил очень с другом моим, замечательным Мишей Кузнецовым, покойным, который водил меня по всяким московским окраинам, по свалкам институтов, где он искал какие-то детали и вещества для собственных экспериментов, – он водил меня по закрытым и запретным пространствам, окружавшим МГУ. МГУ тогда было окраиной. И надо вам сказать, что вот это чувство мира, который видел Тарковский, я в личной своей практике, в Матвеевском и окрестностях улицы Вернадского видел тоже, и я это понимал.
Мы с Тарковским вообще-то были соседями, он жил на нынешней улице Пырьева, напротив «Мосфильма». Мы видели одни и те же пейзажи нашей Сетуни, напоминавшей брейгелевских охотников на снегу. Равным образом, как до сих пор прогулки мои с первой любовью по окраинам, шуршащим листьями, это:
Сколько листвы намело, это легкие наших деревьев,
Опустошенные, сплющенные пузыри кислорода
…
Крылья замученных бабочек, охра и пурпур надежды
На драгоценную жизнь, на раздоры и примирения.
Падайте наискось, наземь, горите в кострах, дотлевайте,
Лодочки глупых сильфид, у нас под ногами. А дети
Северных птиц улетают на юг, ни с кем не прощаясь.
Листья, братья мои, дайте знак, что и через полгода
Ваша зеленая смена оденет нагие деревья…
Это очень простые стихи, не говоря уже о том, что глубоко вторичные. Потому что поэму Заболоцкого «Деревья» я тогда не знал, а Тарковский знал ее, скорее всего. Потому что по рукам ходили тексты Заболоцкого. А может и не знал, может, это случайное совпадение. Но в любом случае, не он изобрел способ гекзаметром рассказывать о современности. Но при этом, понимаете, может быть, чудо происходило оттого, что чудом было само по себе отрочество, первое проявление телесной любви, которое как-то вписано в пейзажи детства. Когда ты, гуляя с девушкой, первой твоей любовью настоящей, ощущаешь эту прогулку как портал, переход в другое измерение, где все иначе. Вот где переходный возраст, хотя о фильме мы потом отдельно поговорим.
Вот это ощущение постоянного присутствия рядом другого мира у Тарковского-сына было. И он понимал кино не просто как «запечатленное время». Это все тоже очень теоретизированно. Не как хронику, а в отличие от Бергмана, Тарковский никогда интеллектуальным художником не был. Но Бергман его любил и чтил, может быть, считал в каком-то смысле выше себя. Потому что упражнение Тарковского в эстетике Бергмана («Жертвоприношение») – совершенно, с моей точки зрения, гениальная картина, открывающие какие-то новые, небывалые возможности, поставленная по сценарию Стругацких «Ведьма»; так вот, эта божественная картина в постановке Бергмана была бы другой. Это были бы интеллектуальные разговоры. А у Тарковского это белый шум. Сквозь все эти разговоры Александр, главный герой, чувствует: надо сжечь дом, потому что если не принести эту жертву, мир погибнет. На мир надвигается нечто столь ужасное, что надо отдать свой дом, надо отдать самое дорогое, может быть, вообще самый фундамент своего существования, чтобы спасти человечество. Это иррациональное ощущение было выше, нежели все эсхатологические разговоры в картинах Бергмана.
Я думаю, кстати говоря, что по ощущению (эсхатологическому, предельному, пограничному) Бергман был Тарковскому ближе всех. Бергман и отчасти, наверное, Брессон с ощущением изначальной греховности. Но насколько же прекраснее, насколько же идилличнее мир Тарковского. Именно потому, что в Советском Союзе, может быть, чудо было нужнее, чем где бы то ни было еще, и делать это чудо приходилось из подручного материала. А интерпретации, интеллектуальные интерпретации, расшифровки фильмов Тарковского почти всегда неинтересны: на жизнь тоже надо смотреть как на проходящее перед твоими глазами божественное чудо.
Я побежал переводить Шендеровича, а вы продолжаете смотреть «Одина», спасибо вам большое, увидимся через неделю, пока.
Здравствуйте, дорогие друзья, я, к сожалению, выхожу сейчас в записи, потому что ровно в тот момент, когда вы это смотрите, проходит лекция Виктора Шендеровича «Советская сатира до, во время и после советской власти», условно говоря. То есть весь период ХХ века отрабатываем, основные тенденции и имена. Это счастливо совпадает с изучением в моем курсе темы «Опасные тексты» (или «Запрещенные тексты»), то есть Ренессанс советской сатиры 60-х годов – отчасти это тексты Галича, отчасти Искандера, отчасти нового понимания Шварца. То есть мы, как вы понимаете, добрались в своих штудиях до оттепели и первых ее последствий.
Шендерович, кстати, уже вчера успел выступить у меня в семинаре перед студентами (сегодня он выступает перед всем университетом). И я лишний раз подивился тому, как он замечательно умеет со студентами говорить. Это потому что он сам довольно долго преподавал, преподавал и историю театра. И поразило меня то, до какой степени он умеет держать дистанцию. Ведь студенты не любят панибратства. А он умеет одновременно быть и дистанцированным, и предельно официален, и при этом абсолютно исповедален. Ему задавали вчера поразительно разные вопросы, крайне долго не отпускали, его спрашивали о том, где и как он понимает запретные линии в искусстве, что на его больше и положительнее влияет – любовь или ненависть, чем отличается психологический сатирик от нормального, рядового писателя, как происходит творческий процесс, когда текст надо сдавать, как скетч для телевидения, вовремя? И спрашивали даже, как строятся его отношения с артистами, исполняющими его тексты.
Все это было чрезвычайно весело с одной стороны. С другой стороны, это навело меня на печальную мысль о том, сколь многого лишились российские зрители, слушатели и студенты в частности. Конечно, компенсация за счет сознания собственного величия, за счет того, что весь мир тебя попугивается, – я думаю, это компенсация довольно сомнительная. Да и вряд ли весь мир персонально этих людей боится. Сегодня мы разговариваем (это ваш выбор, выбор слушателей по голосованию на «Гвозде») об Андрее и Арсении Тарковском вообще, о «Зеркале» в частности. А за эту футболку отдельное спасибо Грегу Миллеру, купить в Америке такую непросто, но как-то он нашел. Мы будем говорить об Андрее и Арсении Тарковских именно как об общей линии в искусстве 70-х годов, линии иррационального и чудесного. И, конечно, Тарковский в своих фильмах создает атмосферу чуда, и Тарковский-старший, который в стихах своих, в общем, не слишком оригинальных, но вполне узнаваемых, подчеркивает перемещение читателя в специальный мир, мир, увиденный под другим углом. Что это за мир, мы попробуем себе, по крайней мере, объяснить.
Я поотвечаю на вопросы, вопросов очень много, и естественно, среди них преобладают вопросы о том, как я оцениваю проблемную статью «Медузы»… хотя она замаскирована под репортаж Шуры Буртина… И, соответственно, как я оцениваю итоги вчерашних переговоров. Итоги переговоров я оцениваю мрачно, как я и говорил, никаких итогов пока нет, а есть со стороны России стремление определенным образом замылить и замотать проблематику.
Но если действительно – и многие не поверили своим ушам – представитель трамповской администрации назвал это «попыткой двух великих президентов, двух великих лидеров улучшить мир», то есть Путина назвали великим президентом наравне с Трампом, – это красноречивое и яркое свидетельство. Я понимаю, что свидетелей секты Трампа это не убедит, и я не собираюсь их убеждать. Как сказано в Библии: «До трех раз, а потом уже отвращайся». Я отвращаюсь, как правило, раньше. Я могу убеждать, могу просвещать. У меня, по крайней мере, есть студенты. Но убеждать взрослого человека, который полагает себя еще и американским налогоплательщиком, содержателем всех СМИ и вообще содержателем всех паразитов (а паразиты для него, как правило, все, причем сам он пенсионер), – это меня не очень прельщает, такая задача. Зачем его в чем-то убеждать или разубеждать? Ответы давать ему, с будущим сталкиваться ему, а выживать в этих обстоятельствах – тоже ему. А что и остальному миру придется тащить этот крест, так нас утешает то, что мы хоты бы понимали происходящее.
У меня в связи с этим появилось одно соображение, которым я, так сказать, хочу share, хочу с вами поделиться. Соображение довольно важное, я давно уже пришел к мысли, что отвечать на репрессивные, запретительные, разгонные меры надо не стенаниями, не протестами, а созданием альтернативы какой-то.
Моя русская жизнь научила меня, подобно лягушке из игры в перестройку, перепрыгивать с одного листа на другой.
о есть если нет возможности играть на скрипке, надо свистеть, как это было у Сашки-музыканта, героя «Гамбринуса». Я думаю, что пора создавать такое СМИ, которое сегодня могло бы играть ту же роль, которую играли в свое время «Голоса» – «Свобода», «Свободная Европа», «Голос Америки». То, что мы еще детьми слушали. У меня спидола эта до сих пор на даче стоит и, не поверите, работает, она цела.
Я полагаю, что нужно создать новое универсальное СМИ, многоязычное, которое продвигало бы ценности свободы, а делалось руками подростков. Я придумал для него замечательное название. Название пока единственное, что есть, оно мне очень нравится. Я немедленно стал гуглить – а не приходило ли это в голову кому-то другому, потому что каламбур на поверхности. Но пока нигде ни у кого это не нашел. Я хочу назвать его «Teen Drum», я уже обсудил это со студентами Свободного университета. «Tin Drum» (через i) – это знаменитый фильм Шлендорфа по не менее знаменитому и, в общем, довольно тяжелому, суровому роману Гюнтера Грасса о мальчике, который не захотел расти. Такой сатирический «Питер Пэн», в общем, «анти Питер Пэн». Мой замысел – сделать из этого «Teen Drum», то есть «Подростковый барабан»; радио, которое делалось бы подростками, руками людей от 13 до 19 лет, может, до 25 лет, чтобы не оставаться в пузыре чисто школьном.
Почему я хочу это сделать? Я всегда тосковал по детской редакции радиовещания, которая давала детям профессиональный рост, профессиональный толчок, если угодно. И многих она вывела просто в профессию. Я помню, что из совета «Ровесников» вышла и Евгения Альбац, и Евгения Исаева, и Владимир Вишневский. Люди, которые там получили первую профессиональную закалку. Работать под руководством Добровинского и Комаровой было очень здорово. И Орлова, и Терешина… Это очень здорово.
Но я думаю, что единственный способ встряхнуть из современных СМИ сегодняшнюю ситуацию – это дать шанс детям. Что я имею в виду? Подростковая честность, отсутствие цинизма (если это нормальные подростки), подростковое желание работать, потому что они мотивированы своим возрастным тщеславием, – это и есть тот резерв, ресурс, та совершенно неубиваемая энергия заблуждения, с которой журналист должен вообще-то выходить в эфир. У нас есть все структуры «Радио Свобода», у нас есть люди, которые там работают. И я не спешу хоронить «Радио Свобода», потому что оно будет отстаивать свое существование, будет оспаривать указы о своем разгоне. Или переедет в Европу, или найдет источник финансирования. Оно этим занимается, люди об этом думают и пытаются его спасти. Но в качестве молодежного подразделения этих студий я хотел бы свой «Teen Drum» предложить.
Почему? Во-первых, огромное количество подростков сегодня, причем во всем мире, не только в России, практически лишены профессионального применения своих сил. Во-вторых, среди подростков-релокантов огромное количество людей, которые нуждаются в профессиональной ориентации. В-третьих, именно подростки (особенно те, кому 17-18-19; те, кто имеет легальное право работать) – это те люди, которые делают лучшие репортажи, кому интересно посещать горячие точки, кому хочется докладывать с мест. Я так посмотрел (мы произвели перекличку в Свободном университете, в Бард-колледже) – у нас люди изо всех абсолютно частей света. У нас есть свои в Латинской Америке, есть свои в Центральной и Восточной Европе, есть свои слушатели в Китае и много в Америке. Все, что происходит там, эти люди могут мониторить, отслеживать и рассказывать их первых уст. Ну и, конечно, мы не будем бежать от краудфандинга. Я надеюсь, что нам понравится, и мы понравимся слушателю. И мы сумеем этим азартом делания, азартом созидания (в том числе политического) слушателя заразить.
Понимаете, беда молодых в том, что они политически активны и при этом бессильны. К ним не прислушиваются. Понимаете, когда ситуация, когда американский избиратель выбирает из двух старцев, одному из которых под восемьдесят, а другому – за восемьдесят, – эта ситуация не совсем адекватная, согласитесь. Наверное, нам придется омолаживать политику.
Конечно, я помню великие слова замечательного Марата Шерифа, поэта: «Дадим шар земной детям, они превратят его в куб». Но, может быть, пора ему немного побыть кубом. Пережить такую кубатуру круга, потому что скругление, смягчение и конформизм – это немного поднадоело. Пришла пора воспитывать нонконформистов. Лимонов ведь, кстати, тоже этим занимался, хотя, может, способы его были чересчур радикальные. Но у меня есть глубокое ощущение, интуиция, что время для молодых настало. Просто потому что иначе старики решат их судьбу и загонят их в гроб, прежде чем они успеют что-либо сказать.
Все, у кого есть идеи по жанрам этого радио, по его тематической структуре; все, кто хочет побыть корреспондентами… я не ставлю никаких возрастных ограничений: если вам тридцать лет и вы хотите работать в новом СМИ, you are абсолютный welcome. Но важно подчеркнуть, что это не будет только радио, радио здесь для меня, скорее, метафора, привет от Ходасевича: «Через меня всю ночь летели колючих радио лучи». Радио здесь – это радиация, пронизывающая нас. А так-то это будет и сайт, и тексты. Просто мне хочется, пока другие крысоловы детей не увели, мне хочется побороться за наше будущее.
Если это не окажется интересным и мы не наберем достаточного количества энтузиастов, – ничего не поделаешь, придется признать, что сегодня молодежь не готова брать судьбу мира в свои руки. Но я думаю, что в идеале студент – это не только идеальный слушатель и читатель (что подтверждают отделы young adult во всем мире), но это еще и идеальный создатель контента. Кстати говоря, судя по динамике того, что выходит в зарубежных издательствах и судя по динамике того, что пишут во Freedom Letters, дети и подростки постепенно становятся умнее родителей. По крайней мере, становятся интереснее родителей. Я совершенно уверен, что со временем Константина Сонина будут помнить не только как выдающегося экономиста и публициста, а как отца Макса Сонина, который уже в свои невеликие годы (недавно день рождения его отмечали) написал по крайней мере три очень серьезных романа, создал очаровательную героиню, эту девочку-сыщицу, за которой хочется следить и которой хочется подражать. Много у меня таких людей, моих слушателей в диапазоне от 20 до 25 лет, которые пишут стихи классно, прозу замечательно и обладают храбростью и нонконформизмом. Поэтому если у вас есть такие амбиции, пишите на dmibykov@yandex.ru. А если вы не доверяете «Яндексу» (видимо, у вас есть для этого основания), существует университетская почта: dbykovur.rochester.edu. Пишите туда, присылайте досье работ, а главное – укажите, чем вам хотелось бы заниматься, о чем бы вам хотелось читать и слушать. Без такого запроса, без обратной связи никакое СМИ не делается.
Думаю, что «Teen Drum» имеет все шансы, по крайней мере, пусть в узком поначалу объеме создать то вещание, которое спровоцирует необходимую дискуссию в обществе.
Что касается моего отношения к статье Буртина в «Медузе». Я абсолютно отметаю всякую мысль о том, что Буртин неискренен. Он абсолютно искренен. Его искренность, его позиция, тон его текста очень не нравятся мне, но вызывают у меня глубокое уважение. А мои согласия и несогласия – мое частное мнение. Я здесь разделяю точку зрения Анны Каретниковой, которая справедливо замечает, что в 1943 году появление повести «Живи и помни» было бы невозможно. Есть время для одних и для других нарративов, есть время для текстов мотивирующих и демотивирующих. Но журналист обязан видеть то, что его волнует, писать о том, что он видит. А если он не считает нужным промолчать, то не мне его учить. Цензоров и так хватает. В любом случае, и этот голос, и эта красочка должны быть на палитре. Надо уметь широко, хотя и критично, и благодарно смотреть на результаты чужой работы. При этом мне действительно этот текст несимпатичен, как глубоко, внутренне, органически не близок его автор. Но я умею ценить то, что мне не близко. В конце концов, мне и деревенщики не близки, но это ведь не значит, что я должен каким-то образом ругать Распутина того же? Хотя Распутин – это писатель, поддавшийся на очень опасный крен. Правда, он не всегда таким был, идея губила его постепенно. Равным образом не близок в некоторых своих интенциях Твардовский, но это, опять-таки, не повод отметать творчество Твардовского.
Как Новелла Матвеева говорила: «Так, чтобы я кого-то полностью принимала и была согласна целиком, так не бывает. Моя любовь к автору – это всегда та или иная степень несогласия. Потому что – добавляла она из Руссо – такого человека, как я, я вообще никогда не встречала». Приходится иногда повторять о себе эти слова Руссо.
Я поотвечаю немного на вопросы. Тут, кстати говоря, спрашивают: «Признаете ли в после этих переговоров абсолютную синонимичность Путина и Трампа?» Я признаю синонимичность их стилистическую, стилистическую, которая оказывается иногда значительно более важной, релевантной, нежели идеологическая или поколенческая. Хотя они и поколенчески вполне себе близки. По крайней мере, огромное количество людей, которые ими восхищаются, – они, эти множества, пересекаются. Я не могу сказать, что это огромное, повальное количество. Есть очень много людей, у которых не отключился трезвый ум, которые именно эту стилистическую парадигму, это стилистическое сходство чувствуют с болезненной остротой. Такие люди есть. И я к ним отношусь с глубоким уважением. Но, разумеется, есть и те, кто покупается на это, они составляют пусть не половину, но треть любого общества.
Вопрос в том, что они не мирятся с другой точкой зрения. Да, ничего не поделаешь: приходится им каким-то образом возражать.
Кстати говоря, ужасно, что дикое количество комментариев о Тарковском и вопросов, связанных с ним… понятное дело, что я не собираюсь упоминать об оценках Андреасяна. Понятное дело, что скандал вокруг его высказываний не является поводом для новой вспышки интереса к Тарковскому. Просто Тарковский, в отличие от большинства режиссеров своего времени (например, от Панфилова, при всем уважении к нему), оказался вне времени, и оказалось, что он умеет видеть несколько дальше, чем предполагал советский горизонт событий. И близость огромная внутренняя Тарковского и Стругацких (то, что они считали друг друга гениями)… Вы знаете, что Тарковский мало о ком отзывался положительно. Он говорил, что «Пикник на обочине» сразу показался ему идеальным сценарием, потом он уж его трансформировал по-своему и после 12 вариантов появился «Сталкер».
Но и отзывы Стругацких о Тарковском, и ответные отзывы его о них, при этом они не были толком знакомы еще, они следили друг за другом издали; – так вот, их, безусловно, роднило одно – это непривязанность к эпохе, умение смотреть дальше. Так вот, если для братьев Стругацких было естественным более-менее выходить за эти пределы, они ведь в диалоге умели разогнать друг друга… И им было легче, ведь, как говорил Борис Натанович: «Мы все-таки пилили двуручной пилой». Когда работаешь вдвоем, диалог становится верификацией собственных догадок, интуицией (иногда, казалось бы, совершенно безумных)… я думаю, настоящие прозрения у них начинаются с «Улитки на склоне», когда они увидели этот женский мир «жриц партеногенеза», увидели абсолютно ирреальное будущее, которое социально никак не детерминировано, которое обусловлено другими вещами, более тонкими. Время мягкой силы, женское время. Или, когда в той же «Улитке» они написали потрясающую пародию на деревенскую прозу, увидев всю ее болезненность и многословие, сентиментальность, увидев все грехи ресентиментного сознания, которое, безусловно, в Лесу [в «Улитке на склоне»] присутствует. Это умение свои странные, иррациональные прозрения в диалоге разгонять до прогноза, до художественной системы. Это очень неслучайно.
Я не очень понимаю, за счет чего Андрей Арсеньевич умудрился так далеко заглянуть, тем более что у него тоже, казалось бы, был диалог с отцом. Но с отцом они регулярно не контактировали. Кто был его собеседником, который помогал ему убеждаться в своей правоте? Думаю, что в начале 60-х это был Андрон Кончаловский, с которым они написали «Рублева». Но впоследствии, мне кажется, огромную роль в его работе играл Горенштейн. Не только потому, что они вместе сделали «Солярис». Они вообще общались, а Горенштейн был такой странный выродок в советской системе. Его роман «Псалом» тоже кажется чистым безумием, apropos это фантастика. «Место» – это произведение сугубо реалистическое, издевательски реалистическое, хотя в описании русского национализма там есть такой гротеск, идущий прямо от Достоевского. Назвать Горенштейна реалистом, я думаю, не сможет и самый партийный критик. А такие произведения, как «Ступени», попавшие в «Метрополь», – это уже чистое безумие, безумие высокой пробы.
Я думаю, что диалог людей, находящихся вне времени, вне официальной иерархии, – это всегда самое интересное. Вот за этот счет, кстати говоря, не только Стругацкие и Тарковские (оба) выпали из скучных рамок советского социума. Я тут новый стих написал, скоро его вам прочту: он как раз о том, что у нас была очень плоская страна. Иногда почувствовать ее иррациональное третье измерение удавалось в очень редкие минуты переломов. Оно начинало сквозить ближе к 80-м, но все равно ткань советского социума была очень плотной, очень соцреалистической. Сквозь ее можно было увидеть, только если вы выпадали определенным образом, выламывались из рамок этого контекста. Стругацкие, во многом благодаря тому, что они были фантастами, а фантастов советский социум меньше волновал, и тройка, всякие Вонюковы не успевали навязать им свою парадигму, свой взгляд на вещи, свой идиотский советский рационализм, и так далее.
Горенштейну легче было (труднее физически, просто с точки зрения выживания), с той точки зрения, потому что он не был официальным советским писателем, он был писателем неразрешенным, недозволенным, у него ничего не печатали. И поэтому, с тех пор как прогрессивный «Новый мир» отверг «Зиму 53-го года» (первое значительное произведение Горенштейна, которое, я думаю, по значению сопоставимо с «Иваном Денисовичем»), – с этого момента у Горенштейна не было иллюзий насчет советских прогрессистов, не было иллюзий насчет культуры оттепели, которая была – это горько признавать – очень неглубока, очень поверхностна. Эта оттепель затрагивала самые внешние проявления советской жизни, она не была метафизической, она не была метафорической, она была публицистической. И именно ее неглубина; то, что они едва-едва прокололи кожицу яблока, – это ведь не говорит о том, что эта оттепель была плоха. Она, наоборот, дала старт замечательным процессам, но они дальше не пошли. И именно поэтому удалось что-то увидеть только маргиналам, которые выпали из советского оттепельного мейнстрима.
Ретардация оттепели, отступление и замедление процессов началось очень быстро. Лев Александрович Аннинский об этом кризисе лирике написал еще в своем «Ядре ореха», совершенно гениальной своей литературно-критической книге, где у него сказано, что появление жанра поэмы – отказ от поэтического усилия, отказ от полемического усилия, от усилия постижения. Все ушли в эпос, первым – Рождественский со своим чудовищным «Письмом в тридцатый век», потом – Евтушенко со своей «Братской ГЭС» (на мой взгляд, скорее, это отступление, а не творческий прорыв, при этом там были замечательные куски). Кстати говоря, в жанре поэмы Евтушенко был уж, если на то пошло, интереснее в «Казанском университете», где он попытался нащупать главные приметы революционной ситуации. Ведь метафизически «Братская ГЭС» никакой критики не выдерживает, она распадается на главы, но ее главный сюжет – диалог египетской пирамиды и Братской ГЭС – хуже самой лобовой и примитивной театральной студии тех времен, это просто никуда.
Но вот «Казанский университет» – вещь неглупая. Не зря Каверин, встретив Евтушенко на лыжной прогулке, ему сказал: «Женя, а что вы сделали с советской цензурой? Как это у вас получилось?»
Люблю тебя, отечество мое
Не только за частушки и природу;
За пушкинскую тайную свободу,
За сокровенных рыцарей ее (для 1970 года это очень здравая констатация)
…
За вечный пугачевский дух в народе,
За доблестный гражданский русский стих,
За твоего Ульянова Володю,
За будущих Ульяновых твоих.
И ведь не придерешься! Сказано «за будущих Ульяновых твоих» – это как призыв подражать Ленину. Но на самом деле – за тех, кто взорвет когда-нибудь эту пирамиду, «стена-то, глянь, гнилая: ткни – развалится она».
То есть в своем контексте наползающего застоя абсолютно правы были оба: и Евтушенко в «Казанском университете», и, конечно, Вознесенский в поэме «Лед-69», потому что это поэма о том, как ледник наползает на живых людей. Он взял историю Светланы Поповой, которая замерзла в походе туристическом, до последнего пытаясь читать спасаемому юноше его, Вознесенского, стихи. И поэтому родители Поповой рассказали ему эту историю, связали шапку из шерсти ее собаки. Он связался с этой историей и этой семьей. Но ему Светлана Попова показалась символическим персонажем, она показалась ему представителем той воспитанной ими, их оттепелью молодежи, которая оказалась во льду, лед этот наползает.
Я, кстати говоря, считаю (мы недавно об этом в сети полемизировали), когда он там говорит о встрече с американскими полярниками, которые растопили для него лед 17-го года, так ведь 17-й год – это не советский символ, это символ удавшегося протеста, удавшейся революции. Оттепель очень быстро схлопнулась, и единственным способом выпасть из оттепельной, довольно неглубокой, довольно поверхностной парадигмы, был способ немейнстримного существования, который удавался прежде всего ленинградцам. В этом смысле и Бродский, и Слепакова, и Уфлянд, и Лосев, – это, безусловно, не советская поэзия. Как сказал Слуцкий о Слепаковой… Слуцкий приехал к Леве Мочалову как к консультанту по эстетике, по живописи. Слуцкий собирал живопись, собирал ее, кстати говоря, не потому только, что интересовался авангардом (может быть, это уже было началом безумия), дружил с Фальком, любил 20-е годы, а потому что у него был болезненный, навязчивый страх разорения, страх нищеты, которую он уже пережил, когда его ни на одну работу не брали в конце 40-х. И он искал что-нибудь, во что можно было вложить гонорар. Он с помощью Мочалова собирал свою, надо сказать, выдающуюся коллекцию живописи.
Мочалов водил его по мастерским петербургских авангардистов, неформалов, да даже не обязательно авангардистов. Вот «Группа 11» очень нравилась Слуцкому – Тюленев, Аршакуни… И, естественно, общаясь с Мочаловым, он заинтересовался стихами его жены, молодой тогда и совершенно неотразимой Нонны Слепаковой. Об ее стихах Слуцкий сказал (я эти слова видел в автографе на ее книге): «Ничего советского не вижу, ничего антисоветского тоже». Это была другая поэзия, поэзия другой парадигмы. Поэтому ленинградцам (я в «Демоне поверженном» об этом главу написал) удалось каким-то образом из советского социума, из советской парадигмы выскочить. Равным образом это удалось Горенштейну и Стругацким.
Почему это важно? Кстати говоря, современные релоканты получили же на самом деле уникальный шанс.
Я понимаю, что это тяжелый опыт, опыт выпадения из привычных координат, из этой парадигмы, но это еще и уникальный шанс взглянуть на российскую ситуацию извне.
Не слева или справа, не с точки зрения консерваторов или, условно говоря, новаторов, а с точки зрения метафизики, с точки зрения, если хотите, религиозной. Ведь знаменитая фраза Эйнштейна («Когда слепой жук ползет по шару, он не замечает, что его путь извилист, а я взглянул на ситуацию извне, и мне посчастливилось это заметить»), знаменитый ответ дочке… я не думаю, что он ей объясняет суть своего физического открытия, он просто говорит, что взглянуть на шар не с точки зрения ползущего по нему жука бывает чрезвычайно полезно. Иногда это удается сделать физику, иногда – политику, иногда – философу, но в любом случае, выпадение из привычных русских (уже не советских) координат, из тех, которыми Россия оценивает мир, – это очень полезная вещь.
А Россия оценивает мир только в одних координатах, потому что она себя считает отдельным континентом, отдельной культурой и цивилизацией. Она всему миру противопоставлена, она всех делит на своих и не своих. Это вредная точка зрения, ведущая в кровавый тупик. Пришла пора посмотреть на мировые процессы, глядя не из России. Это дает замечательную перспективу, замечательные возможности. «Благодарение богу, ты свободен! В России, в Болдине, в карантине». Карантин, который был в ковиде, или отъезд, эмиграция – это все больные, конечно, неправильные ситуации, которые сильно ограничивают возможности, но зато они расширяют горизонты таким парадоксальным образом. Поэтому я чрезвычайно полезной вещью считаю смену точки зрения, места наблюдения, и так далее.
«Где можно купить «Дугу»?» «Дуга» выходит на этой неделе в Freedom Letters вместе с 12 готическими рассказами. У меня, к сожалению, не получилось достучаться до иностранного агента, представляющего интересы Стругацких в Европе, и мы не смогли напечатать «Далекую Радугу» и «Дугу» в одном томе. Хотя как раз родственники не возражали. Но, может быть, это и к лучшему, потому что контраст был бы слишком выразителен, и не в мою пользу. Ну и так возможности перечитать «Радугу» никто не отменяет.
Пока реакции на “Дугу” в основном (я показывал ее фанам Стругацких, вслух я ее читал несколько раз в Штатах, тоже фанам) неодобрительные, но уважительные. Меня это устраивает. То есть это реакция такого негодования, которую испытывает человек, разбуженный будильником. Будильник вообще, если речь не идет о любимой программе, единственной детской программе, вряд ли у кого-то вызывает чувства добрые. Он вырывает из сна, создает дискомфорт. Мне бы хотелось, чтобы «Дуга» у большинства читателей вызвала примерно те же ощущения. То есть негодование от будильника, от звонка, который вырывает вас из более-мене комфортной ситуации, из ваших представлений. Поэтому даже раздраженные отзывы (негодующих, слава богу, пока не было) я воспринимаю как коплиментарные. Я ужасное благодарен Николаю Караеву, который мало того что многие неточности помог убрать (например, в японской линии), но просто он одним из первых прочел и понял. Как остальные будут воспринимать? Мне было критически важным мнение двух читателей – Марины Дяченко и Андрея Стругацкого. Их блербы вы увидите на обложке.
А как это достать? Я думаю, что это будет свободно заказываться из любой точки мира, в том числе из России. Тем более что в самом произведении никакой крамолы не содержится. То есть она крамола сама по себе, потому что эта попытка трезвого взгляда на текущий момент. Но думаю, что в ближайшее время не будет попыток интерпретировать это как высказывание актуальное.
«Вот «Бесы» Достоевского: кто-то убился, все несчастны. А как вы воспринимаете общий дух и пафос романа?» Знаете, насчет общего духа и пафоса серьезная проблема. «Бесы» – произведение совершенно гениальное в частностях, но, к сожалению, в общей своей тенденции это произведение очень однобокое. Главная беда русской действительности не в бесах, она, условно говоря, в ангелах. Если бы Достоевский одновременно написал бы «Ангелов» и «Бесов» (бесы – это революционеры, сектанты, Верховенский, желающие отменить понятие чести, это все очень честно; но ведь есть же ангелы, есть охранка, есть огромное число конформистов; есть, кстати говоря, искренне убежденные – они были, хотя и в литературе они почти нигде не показаны – консерваторы-охранители, не только Победоносцев). Понимаете, Верховенский и Победоносцев – это только аверс и реверс русской ужасной монеты. Но были и такие люди, как Мушни Зарандиа, который, по-моему, только у Чабуа Амирэджиби и отражены, каким-то образом появляются в «Дата Туташхиа». То есть это искренние рыцари охранки; это люди, которые ставят заплатки на кипящий котел, у которого все больше щелей, а их них вырывается все больше пара. Это знаменитая метафора из разговора Витте с Александром Третьим, который просто завыл от этого разговора (по воспоминаниям Витте), сказав: «Да, мы ставим заклепки на кипящий котел, крышку которого сорвет вот-вот, на наших глазах». Это замечательная догадка.
Мне кажется, что «Бесы» – это замечательный роман о судьбах русского либерализма, о судьбах русского прогрессизма, но беда России пришла от русского консерватизма, который, простите, в результате и отсрочил и необходимые перемены, и реформы, сделал необходимой и неизбежной революцию со всеми ее адскими последствиями. У меня как раз мой неизбежный оптимизм связан с тем, что никакие последствия русской революции, никакая сама революция в наше время невозможна. Не будет ни перестройки, ни реформ, ни послаблений, не будет революционного краха всей системы. Точнее, крах системы будет, но революции в ней уже взяться неоткуда, и Верховенскому взяться неоткуда. Абсолютно исчезнет, по крайней мере, сама формула обновления этой теплицы. Раньше ее ломала пальма. Условно говоря, ее ломал конфликт базиса и надстройки. Сейчас надстройки больше нет, мы будем наблюдать саморазрушение базиса, его окончательное гниение, проседание. Сегодня в России элементарно неоткуда взяться ни протестным силам, ни конспиративной партии. Если эта конспиративная партия и может появиться (потому что возможности конспираторов безграничны, пока еще не все квартирные сборища контролируются властью, хотя она и находится на пути к total control). Но тем не менее есть возможности, есть надежды создать в современной России создать какой-нибудь заговор, просто нет идеи, которая бы этот заговор вдохновляла. Нет ни малейшей догадки о том, как реставрировать государственную вертикаль, если она сейчас рухнет.
Уже все опробовали. Понимаете, эта система была мертва в 1916 году, а в 1985-м это уже были зомби. Сегодня мы наблюдаем зомби-апокалипсис. То, что говорят Мария Захарова или Дмитрий Медведев, – это даже не мертвецы, это уже то состояние мистера Вольдемара у Эдгара По, в которое он пришел, когда его разбудили. Это жидкая, страшная, зловонная слизь, в которую разложилась и русская государственность, и русская идеология. С этим нельзя работать. И прав Борис Кочубей, еще в 90-м году предсказавший, что до полного саморазрушения этой системы она не обновится. Она сейчас разрушится, думаю, до атомарного уровня. Эта атомарность и это обрушение приведет к полному переформатированию русской государственности как таковой – может быть, к федерализации; может быть, к каким-то новым культурным и градообразующим центрам России. Во всяком случае, как Россию будущего будут делать люди, о которых мы сегодня понятия не имеем, точно так же и территориально, географически Россию будущего будут делать точки, о которых мы сегодня даже не догадываемся. Это не будут семь больших городов, которые предполагалось от России оставить в одном из проектов, это не будут какие-то центры в Сибири, которая могла бы стать основанием, центром духовным новой России, а это будут какие-то города, о которых мы понятия не имеем. Может быть, это будут какие-то центры залегания каких-то новых, нужных для инновации минералов, каких-нибудь редкоземельных (или не редкоземельных), какого-нибудь флогистона. Центры добычи свободы, центры добычи самостоятельности. И вот мечтать об этой России будущего, проектировать эту Россию будущего гораздо интереснее, чем сводить счеты с теми или иными оппонентами. Бесы больше в России резвиться не будут, потому что система, порождающая бесов; система, которая приводит в подполье практически любое движение, и эти демоны подполья, которые порождаются самой подпольностью, – это все пройденный этап, именно потому, что этого не будет больше никогда. Сама идея порочного круга, самоповтора привела к самому страшному: она привела к полному вырождению.
Я не понимаю, как можно всерьез полемизировать с сегодняшними российскими деятелями; я не понимаю, как можно дискутировать с сегодняшними российскими философами или пропагандистами.
Я понимаю более-менее, как можно их высмеивать. Мне тут как раз предложили написать статью о том, не пасует ли сатира при столкновении с такой реальностью, которую нельзя переиродить. Но ведь задача сатиры – не переиродить, задача сатиры – переместить в иной метафизический контекст, настоящая сатира вполне может этим заняться, ей вполне есть где порезвиться. Ну как вот, например, в романе Ильи Воронова в романе «Господь мой иноагент». Но я думаю до сих пор, что если сатира и юмор в нынешней России мыслимы как такой спин-офф, взгляд в сторону, то полемика – нет. Поэтому содержательно новая Россия будет совершенно не похожа на семивековую конструкцию опричнины, корни сгнили, их больше нет.
«Есть ли зародыши оппозиционного движения в современной Америке?» В современной Америке нет подполья, в современной Америке есть вполне легальная (по крайней мере, пока) возможность возражать, оспаривать указы, поддерживать судей, которые, в общем, не могут заставить исполнительную власть исполнять, но, если надо, они напомнят о себе. Поэтому современная Америка предлагает систему, поэтому здесь не надо строить какую-то подпольную штуку.
«Посмотрели ли вы британский фильм про подростков [«Переходный возраст»]?» Я собираюсь его смотреть сегодня, потому что у меня физически нет времени этим заниматься. Все-таки «Переходный возраст» – это 4 серии, это мини-сериал, причем каждая серия снята одним планом, поэтому это, как хичкоковскую «Веревку», надо смотреть очень вдумчиво, смотреть, как сделано хитро. Это не то, когда ты одновременно слушаешь разговоры или новости и читаешь книжку. Это надо воспринимать как эстетический феномен, этим я и собираюсь заняться, когда у меня время высвободиться.
Понимаете, в чем один из главных парадоксов моего нынешнего существования? У меня работы стало больше с тех пор, как я уехал. У меня появилось два университета, третий прибавился – это Свободный университет, который формально находится везде и нигде, который по Zoom занимается, студенты которого требуют гораздо большего внимания, более серьезного приложения сил, мы с ними много общаемся помимо занятий. Это, если угодно, новая отдельная культура, и Гасану Гусейнову (его создателю), и Кириллу Мартынову (его главному организатору), конечно, огромное спасибо.
Плюс к тому у меня появилось гораздо больше радийных эфиров, сильно сократилось количество газет, в которые я пишу. Ну, газет сейчас практически и нет, а сетевые какие-то издания, которые со мной сотрудничают, немногочисленны. Они вообще немногочисленны, русские и зарубежные порталы, куда я мог что-то написать. Кстати говоря, с тех пор, как исчез этот вечно давящий страх, эта медуза, которая висит над всей Россией и не пропускает небесные лучи в головы ее граждан, такой фильтр между небом и Россией, – так вот, с тех пор, как я вышел из-под влияния этих облучателей и излучателей, я пишу гораздо больше и свободнее. Поэтому у меня не так много времени читать и смотреть то, что я хочу. Не говорю уже о том, что для нового романа – тоже, как и «Интим», связанного, скорее, с психиатрической, с психологической сферой, с метафизическими обоснованиями солипсизма, мне приходится перелопачивать груды литературы. Хорошо, что к моим услугам есть библиотека Рочестерского университета, одна из лучших университетских библиотек и самых доступных, потому что там есть все необходимое. Но это реально то, чем я занимаюсь, это огромная работа. Я не считаю это, в общем, особенно важным делом, потому что отношение к своим текстам у меня всегда было как к аутотерапии, я не думаю спасти мир своими текстами. Но именно аутотерапия, именно борьба с некоторыми своими маниями и фобиями, – это меня занимает.
Солипсизм как идея, как представление о том, что ты можешь как-то организовать судьбы мира… Это то, что у Честертона разоблачается в таком самонадеянном рассказе «Преступление Габриэла Гейла»; то, что у Гумилева мы слышим: «Я управляю миром, дождем, погодой». Это не так глупо, как кажется. В конце концов, мир и есть наше представление. И работа в этой шопенгауэровской парадигме, попытка объяснить все происходящее моим восприятием; тем, что я воспринимаю мир и творю мир с его современной политикой для себя лично, а реальность не имеет к этому никакого отношения, – это хорошие перспективные идеи, перспективные романные идеи. Сделать из этого роман на материале своей биографии мне кажется жутко забавным.
Поэтому «Автор», как кажется, это, в известном смысле, книга моей жизни, такая попытка написать серьезный «Квартал». Поэтому времени на восприятие чужого искусства у меня остается очень мало. Хотя я прекрасно понимаю, что если я начал читать и не могу остановиться, я буду это продолжать. Как вот роман Харлана Кобена «Match», совершенно непереводимое название (это и спичка, и матч, и набор, и тест, и мазок, – все вместе), – это книга, которая меня глубоко перепахала. Все-таки Харлан Кобен – это рассказчик, у которого всем нам есть чему поучиться. И «Win» – такой же его роман. Я, когда вижу книгу Кобена, я ее, как правило, дочитываю. Прежде всего потому, что это важная сюжетостроительная школа.
«Можно ли считать Арсения Тарковского украинском поэтом, исходя из его образности?» Нет, Арсений Тарковский – поэт русской одической традиции, русской философской лирики созерцательной, восходящей к Державину, Заболоцкому, традициям 18-го века, Григория Сковороды – украинского мыслителя, но осмысливаемого им в абсолютно русской философской традиции, такой умозрительной. Для меня вообще Арсений Тарковский – продолжатель не 19-го и не 20-го века, а в полном соответствии с диагнозом Тынянова («не сдвиг, а слом»), с традицией Хераскова, Тредиаковского. Мир творится заново, и Арсений Тарковский его таким видит.
Поэзия Тарковского – поэзия без человека, как и кино его сына. Как, кстати говоря, и кино Эйзенштейна. Потому что герои кинематографа Эйзенштейна – это не люди с их психологией, а тени, структуры, коровы, толпы, каша русская и немецкая свинья, которая, как кристалл, поглощается этой кашей. Он – поэт структуры, а не героев, его вообще психология героев его, в общем, не интересует. Даже в «Иване Грозном» психологии нет. Есть гротеск замечательный, а вот как раз трагедия Черкасова в том, что ему надо играть у Эйзенштейна драму идей, а не драму человека. При этом Черкасову это было физически очень трудно, он был великий психолог, актер очень человечный. А каково ему было играть Невского, каково играть Грозного? Это серьезная проблема.
Кстати, к вопросу о том, читал ли я роман Яхиной. Читал. Это совершенно с негодными средствами попытка. Меня другое занимает. Нет, Гузель Яхина, может быть, талантливый человек, который мог бы писать талантливые мелодрамы, мелодраматические сериалы, но что заставляет автора – казалось бы, никто же не неволит – писать об Эйзенштейне? Писать об Эйзенштейне, не говоря уж о романе, где вам надо волей-неволей ставить себя на его место, как-то с ним равняться, – это ведь нужно обладать сходным складом личности, по крайней мере. Не говоря уж о том, что надо знать хотя бы половину, четверть того, что знал Эйзенштейн. Как справедливо замечал Отар Иоселиани, это был единственный метафизически грамотный человек в советском искусстве, который, к сожалению, продался большевикам.
Если вообще даже исследование, даже статью об Эйзенштейне невозможно писать с наскока. Это трагедия, это серьезнейший художник и мыслитель. Надо просто создавать свои возможности, чтобы не компрометировать тему. А «Эшелон на Самарканд» – пожалуйста. Я не могу кому-то разрешать или запрещать, я могу сказать просто, что наделала синица славы, а море не зажгла. На вас иначе будут смотреть, просто вы себя скомпрометируете, а не Эйзенштейна. Но, может быть, такая молодая дерзость является в данном случае оправданием для художника или его мотивацией.
Я точно совершенно понимаю одно: великие мыслители и деятели 20-х годов нам сегодняшним не по плечу и не по зубам хотя бы потому, что у нас сегодняшних нет ни той культуры, в которой они работали, ни того размаха и дерзновения, которые были у них. Это были великие авангардисты, а авангард – это интеллектуальное течение, умозрительное. Это все равно что вы, имея даже искусствоведческое образование, будете писать роман о Пикассо. Вы так мыслить не можете, как мыслил Пикассо, и никто не может. Поэтому пределом моих дерзновений в этом смысле, если не брать великих литераторов (и то я писал о них не художественные тексты, а биографии, это все-таки гораздо менее дерзновенно)… Если бы я писал о режиссере и пытался бы его понять, то это был бы Бунюэль – человек, наиболее мне близкий и понятный на уровне каких-то душевных реакций. И то, я думаю, приблизиться к его сюрреалистическому мышлению, предельно циничному и расчеловеченному, мне было бы нелегко.
Я тут, кстати, пересмотрел «Смутный объект желания» и был поражен тем, как это здорово сделано, насколько это блистательно и при этом интеллектуально, цинично, и при этом это высокопрофессиональная работа. А ведь ему за 80 было, когда он это делал. Такая храбрость! Вот где дерзновение настоящее. По крайней мере, я понимаю, как он работает, понимаю ход его мысли.
«Как вы отличаете бота от небота?» Это очень легко. Бот повторяет (причем, как кажется его создателям) культурно внедренный нарратив: он реагирует на Зеленского и пишет, что он наркоман; на Арестовича (что он лжец), на Навального (что он спекулировал на свободе, а на самом деле был агентом Кремля). Ботяра очень предсказуем. Это лишний раз доказывает, что искусственный интеллект не скоро догонит реальную, живую человеческую сволочь.
«Кто из музыкантов ХХ века представляется вам самым интересным?» У меня своеобразные вкусы. Мне нравится Каравайчук, мне близок Шостакович. В последнее время меня очень интересует Оливье Мессиан, именно потому, что это музыка такая теоретическая, умозрительная, религиозная, и музыка, которая содержит концептуальное высказывание. Музыка, которая на уровне оркестровки, символизма в применении тех или иных инструментов пытается оформить художественное высказывание. Это музыка, которую надо не слушать, а интерпретировать. Хотя при полном понимании, что Шостакович требует интеллектуального погружения, я могу Шостаковича слушать просто для удовольствия. Это корреспондирует с какими-то моими догадками.
Вторая часть Пятой симфонии сейчас наиболее соответствует моему душевному состоянию. Вот такое грандиозное «жил-был у бабушки серенький козлик».
При этом попытка написать роман о Шостаковиче она и в романе «Шум времени» не больно-то удалась. Конечно, западные авторы имеют, что ли, более глубокую традицию постижения русского авангарда, они более внимательно и более вдумчиво это читают. Можно всегда сказать, что Макьюэн или Джулиан Барнс, что они прежде всего мыслители и менее писатели, а, скорее, интерпретаторы, грандиозные создатели новых нарративов, а не мощных художественных форм.
Я, кстати говоря, думаю, что психологию Шостаковича я более-менее мог бы понять. Потому что вот эта постоянная ненависть к себе, задавленность нашла в его музыке полное выражение. Мне кажется, что абсолютно прав был Пастернак, сказавший, что Пятая симфония была полностью высказыванием о человеке 30-х годов, о его страданиях. «Он все сказал, и ничего ему за это не было», – замечательная пастернаковская формула, очень точная. Но все равно писать о Шостаковиче, не зная, как делается фуга, – я думаю, это невозможно. Какие там зашифрованы у него мотивы, как у него используется DSCH, музыкальная анаграмма…
Благо меня было кому просвещать: в живописи меня учил смотреть тот же Мочалов, а музыку понимать меня учила, скажем, Ася Корепанова. Большое счастье, что эта любимая моя пианистка, с которой мы познакомились случайно в Москве (она просто была на моей лекции), очень здорово на меня подействовала. Она многое объясняла, как что написано, и я смиренно слушал. Вообще, когда у тебя в друзьях есть серьезный музыкант (а Корепанова музыкант и серьезный, и при этом совершенно демократичный, веселый, такой нормальный), – это большое счастье. Я помню, когда именно благодаря ей я начал Шопена или Баха худо-бедно понимать. Для меня большим счастьем было сейчас, когда она в Бостоне для нас играла весь вечер. Когда-то она играла на моем 50-летии в ЦДЛ, 17-ю любимую Бетховена, а теперь она играла нам здесь. «Как странно здесь Барышникова зреть, талант его не стерся».
Вообще, вот эти заграничные встречи с великими артистами, с которыми мы были знакомы в Москве, как-то бодрят. С Крымовым, чьи «Метаморфозы» в ближайшее время я поеду смотреть. Очень симптоматично, что крымовский спектакль называется «Метаморфозы». Крымов не остановился, он переживает сам очень интересные метаморфозы творческие. И наблюдать за ними всегда, как и за приключениями мысли великого человека, задача занимательная.
Опять-таки, да, правильный вопрос: «Остаетесь ли вы в контексте российских новостей, следите ли вы за ними?» Остаюсь, конечно. И я могу вам сказать, почему. Для меня критически и принципиально важно знать, что делается в России не только потому, что моя аудитория все равно остается русскоязычной. Вот сейчас посмотрим, как будет воспринят американский «VZ», который выходит сейчас из печати. Официально в продаже он будет с 10 июня, но, по крайней мере, раздать это моему курсу «Artist in power» я уже могу, начиная с апреля. Думаем еще, кстати, где и как эту книгу презентовать. Сейчас она оказалась более чем ко времени. И совершенно очевидно, что придется писать второй том. Хочешь не хочешь, а судьба Зеленского в каком-то смысле только начинается. Он гораздо старше нынешних лет, ему предстоит вернуться в свой возраст, ему предстоит сгрузить с себя огромный груз ответственности за судьбы нации. Посмотрим, что с ним будет, его эволюция – это безусловно тема моей следующей книги о нем. Мне очень интересно посмотреть, как он будет развиваться.
Но несмотря на то, что у меня начинают выходить какие-то переводы американские… Вообще, контакты с американскими студентами предполагают определенный переход на другой язык, другие темы… Я все равно продолжают оставаться российским писателем, московским уроженцем. И для меня, конечно, то, что происходит сегодня с Россией, интересно. В первую очередь – как для исследователя, как для художника. Слава богу, я дистанцирован от прямых последствий происходящего там. То, что происходит там, чудовищно, ужасно и позорно. Конечно, хочется вслед за Георгием Ивановым, не особенно мной и любимым, сказать: «Жалко, унизительно издох орел двуглавый», а сейчас он уже находится в состоянии гниения и полураспада. Но это не есть основание отвернуться. Мне, наоборот, кажется (и кажется не без основания), что удобренная всей этой гнилью почва, удобренная многолетним болотом почва, которое наконец-то будет мелиорировано, потому что это болото начинает захватывать соседние территории, становится критически опасным для соседей и для мира в целом, – это определенный шанс не только для России, а для всего мира, в котором она всегда играла огромную роль (прежде всего как масса огромная) начать с нуля, попытаться эволюционировать по-другому.
И мне безумно интересно, что будет с этой новой Россией происходить, куда и как она будет эволюционировать. Я не могу не признать, что и для Америки российское соседство, российская симметрия, близнецовость была всегда вызовом. И, конечно, распад СССР оказал на весь мир, и на Америку в том числе, огромное и далеко не положительное влияние. Потому что, понимаете, если бы Россия эволюционировала, если бы Россия с Америкой конвергировали, если бы появилась возможность какого-то другого мира, это было бы интересно. А так случилась та же самая ситуация, что и с сиамскими близнецами, когда один из них пил, а другой пьянел против воли.
Я боюсь, что и для России, и для Америки впереди очень масштабные, очень болезненные трансформации. Поучаствовать в них мне кажется очень интересным челленджем, интересным вызовом. А российские новости сейчас они бывают, к сожалению одного плана. Внешние – это новые проявления агрессии, агрессивные и запугивающие риторики, а внутренние – новые репрессии, новые объявления кого-то иноагентом, экстремистом, террористом. Это все уже продолжается не первый год и ничего нового в себе не содержит. Это исторически задержавшийся, но философски и футурологически абсолютно понятный сюжет. Да, иногда случаются петли времени, петли истории, которые задерживаются на подольше. Когда тормозит таким образом Северная Корея, судьбы мира от этого не страдают или страдают недостаточно, потому что Северная Корея – это не очень большая страна, ее роль в мире никогда не была огромной. А вот когда страна вроде России, которая всегда, кстати говоря, была страной великого авангарда, когда она начинает зависать в прошлом, – это абсолютное гниение, серьезное заболачивание значительного куска почвы. Я абсолютно уверен в том, что после этого уродливого зигзага истории мы увидим радикально обновляющуюся, быстро растущую на плодородной почве, совершенно новую Россию, которая будет указывать миру путь.
Путь этот будет, конечно, и к диверсификации, в том числе – к диверсификации личности, к многократному (или, как любит Путин говорить, «кратному») усложнению любых классификаций. Я рискну думать, что это будет новая концепция личности вообще, новая концепция психологии. Это жутко интересно. Мне представляется, что последствия всей этой мировоззренческой, метафизической катастрофы мы сегодня оценить не в состоянии. Но всякая стена – это дверь, и мы должны понимать, что это не просто тупик, это не просто испытание, а это еще и гигантские возможности. Когда Маяк восторженно писал «сегодня рушится тысячелетнее прежде», он, как мне кажется, поспешил. Тысячелетнее прежде не рушилось в тот момент, а брало отсрочку. Случился реванш. Реванш, я думаю, последний, потому что русский консерватизм реально ничего больше не может предложить. Я очень завидую нашим детям, потому что они увидят зарю совершенно небывалого мира.
Кстати говоря, концепция мира без тюрьмы, мира без пенитенциарной системы; то, что мне кажется главным ноу-хау России, ее главной арией в мировом концерте (в новом, разумеется), – это захватывает все большее количество людей. Не только судя по письмам, которые я получаю, но и судя по разговорам, которые я веду. Сегодня пессимизм, то есть разговоры о том, что ничего не будет никогда, что мир окончательно вернулся в средневековье, что человек – это грязная злая скотина жадная, – все эти разговоры представляются мне не просто капитуляцией, а представляются мне предательством. Я не очень люблю это слово, но это предательство хорошего мнения о человеке, это предательство гуманитарной, гуманистической идеи. Хоронить человечество, говорить о его животной природе, о бессмысленности интеллигентских мечтаний – это могут позволить себе люди, которые живут в благополучной стране в благополучное время.
Сегодня мир не благополучен, сегодня мир окружен небывалыми, невозможными рисками. И в этой обстановке, простите, говорить, что никогда ничего не измениться, – это какая-то стыдоба.
«Верите ли вы, что на Украине возможно победить коррупцию?» «В Украине», как они предпочитают о себе говорить, и мы из уважения к ним можем говорить так же. Я писал в «VZ», что коррупция – это своего рода народный промысел, сфера проявления творческого духа. Если в России коррупция – это способ обойти чудовищные ограничения со стороны государства, то в Украине это проявление такого народного капитализма.
Я думаю, что коррупция победима. Во всяком случае, коррупция в военное время вряд ли имеет какие-то положительные коннотации. Думаю, что с этим там справятся, уже отчасти справились. Зеленский прав, говоря, что коррупция – не главная проблема Украины во время войны. Проблема эта есть, но она не на первом плане. Надо будет – конечно, победят. Понимаете, что является залогом победы над коррупцией? У себя красть не будешь. Когда поймешь, что страна твоя, что ты ее реальный собственник, грубо говоря, что ты ее пользователь, а не гражданин, который вечно должен, который в вечном долгу, – я думаю, что это начнет проявляться довольно быстро. В России отношение к государству как к своему, которое тебя защитит, которое твой гарант, – его нет и никогда не было. Государство здесь – враждебная сила, и мы живем в состоянии холодной гражданской войны именно потому, что там все не свое, что все может быть отнято по щелчку пальца. Думаю, что эта поганая тенденция будет вскоре переломлена.
«Не раздражают ли вас комментарии? Не стали ли комментарии отдельным жанром искусства?» Ну как ИИ не стал творцом, искусственный интеллект…
Вот мне тут Иртеньев письмо прислал, подписанное, как всегда, «ИИ». Письмо очень интересное, а я с ужасом подумал, что искусственный интеллект ко мне обратился.
Искусственный интеллект никогда такого не напишет. Вообще, он, к сожалению, разочаровывает пока. Равным образом как и коммент не становится отдельным жанром. У меня была такая тема – «русский срач», русская полемика, ее поэтика и прагматика. Я думаю, что отдельным жанром стал ЖЖ, «Живой журнал». Пионером этого жанра в России стал Василий Васильевич Розанов – это человек, который умудрился из каждого факта своей жизни; из мысли, пришедшей в ватерклозете, из интимного дневника сделать жанр. Они работали синхронно, работали синхронно Розанов и Ахматова, которые вынесли свою интимную жизнь в поле не просто публичного обсуждения, не просто в после общественной дискуссии, а в поле большой культуры. Ахматова, которая свои интимнейшие переживания сделала одним из свидетельств величия России, по Мандельштаму. Кузмин, Розанов, которые пустили читателя в свою спальню, которые интимнейшие переживания сделали инструментом психологического познания мира, – они, конечно, колоссально сдвинули мировую культуру. Они ее границы существенно переформатировали. Это была великая идея.
Думаю, что ничего качественно нового к этому сетевая публицистика и культура блога не прибавили. Другое дело, что, понимаете, блогеру важно понимать, какие корни он продолжает. Афористичное письмо, письмо фрагментарное восходит к Ницше, который первым начал так излагать свою философию – в форме заметок на полях. Это восходит к Витгенштейну, который в форме ницшеанских афоризмов изложил свои логико-философские заметки, «Логико-философский трактат». Вообще, письмо афоризмами, короткими абзацами, насыщенными предложениями, над каждым из которых надо подолгу рефлексировать, – это восходит к традиции начала века, это поддержано Шкловским. Но, конечно, глубина Шкловского несопоставима с глубиной Витгенштейна. Я над афоризмами, описками, строчками Витгенштейна, начиная с первого курса журфака, начал медитировать очень подолгу.
Тогда у нас преподавал сосланный за либерализм специалист по Витгенштейну, которому пришлось вести историю партийной советской печати, но, естественно, ни о чем, кроме Витгенштейна, мы с ним не разговаривали. Он научил нас подолгу (сутки) размышлять над одной фразой из Витгенштейна и строить вокруг нее отдельную систему. «Логико-философский трактат» – это же конспект, конспект гигантской философской системы. И многие записи Витгенштейна этого времени (например, что мир развивается и исчезает целиком) заставляют выставить вокруг этого целую систему интерпретации. А уж тем, кто знает немецкий и читает его в оригинале (он сам потом и по-английски писал), это дает возможность построить потом свою философию языка. Я думаю, что афористическое письмо – это и есть та традиция (ницшеанское, дневниковое, розановское), из которой вырос блог. Поэтому сегодняшний блогер, который чаще всего использует сервис инструментально, не понимает, к какому великому корню он восходит. В идеале блог должен быть конспектом трактата, конспектом эссе. Даже и срач может быть инструментом психологической прозы. Надо помнить, что ты, когда пишешь в блоге, ты продолжаешь «Так говорил Заратустра». Надо сознавать ответственность, которую это накладывает.
Кстати, отношение Розанова к Ницше – отдельная тема, совершенно не исследованная. Розанов к Ницше формально никак не отсылается, но будучи от него внешне необычайно далек, стилистически он его прямой продолжатель. Как бы он к нему ни относился, свою форму он целиком подчерпнул оттуда.
«Ваше отношение к альбому Нойза и Монеточки?» Монеточка там участвует не во всех треках, по-моему, в двух. Сейчас сложную вещь скажу: Нойз – большой поэт, безусловно, и все треки в этом альбоме с точки зрения искусства, с точки зрения работы с языком, со словом, с рифмой, со всеми делами, – это высокий класс. Но видите ли, во-первых, они, все эти тексты, как и положено рэпу, довольно плакатны. Это не футуризм Маяковского, который замешан на личной драме. В отличие от Оксимирона – человека сложного, нервного, думаю, с серьезными психическими сдвигами (конечно, со знаком «плюс», но тем не менее), – Нойз – абсолютно здоровый человек. Поэтому его лирика гражданская представляется мне довольно плакатной, поэтому она не производит на меня впечатления чуда. Я очень не люблю, когда он поэзии требуют чуда, но тут важная внутренняя мысль. Я пытаюсь ее сформулировать так, чтобы было понятно.
Понимаете, большое искусство получается там, где ваша душевная проблема, ваша психиатрическая проблема входит в резонанс с безумием мира. Когда ваш внутренний хаос (как было у футуристов, у лучших из них) совпадает с хаосом эпохи. Во всех остальных случаях это остается политической декларацией. Вот Блок, например, совпадал с гибелью мира, поэтому гениально писал «Страшный мир», «Пляски смерти», «Заклятие огнем и мраком». Но с идеей созидания он не совпадал, поэтому «Ямбы» (попытка философски осмыслить происходящее) или «Возмездие» – это все равно гениально, но это не Блок, это талантливая поэзия, написанная на материале эпохи. Внутреннего нерва в ней нет.
Этого внутреннего нерва нет и в новом альбоме Нойза. Скажем, у Монеточки больше такого, если угодно, гармонического безумия, потому она человек тотально иронический, человек постоянной внутренней насмешки. И как бы подчеркнутая несерьезность, подчеркнутая гротескность эпохи в известном смысле совпадает с ее внутренним содержанием, с альбомом, с песнями Монеточки. А Нойз ближе по темпераменту, мне кажется, к Васе Обломову – тоже бесконечно здоровому человеку. Поймите, «здоровый» в моей системе ценностей – не ругательство. Помнится, Владимир Емельянов во мне писал, что «Быков до отвращения здоровый человек», что-то в этом роде. Я тоже здоровый, да, мне безумие мира неорганично. Поэтому я предпочитаю не сетовать на это безумие, а, наоборот, строить какие-то утопические конструкции.
Но мне в альбоме Нойза не хватает лирики. Что такое лирика? Это переживание глобального как интимного, уж назовем вещи своими именами. Ахматова – лирик по определению, потому что она свое интимное делает фактом общечеловеческого значения и, наоборот, историю России переживает как интимную драму. «…Чтобы туча над Россией стала облаком в славе лучей». Вот это проживание интимное. Кстати говоря, ахматовская интимная драма, то есть общественная расплата за личные грехи (главная тема «Поэмы без героя»… я, может быть, сделаю потом отдельную лекцию о «Поэме без героя», о чем она, собственно), – вот эта тема состоялась как лирическое высказывание. А время Нойза еще придет, когда настанет время преодоления созидания. Сейчас я прервусь на прямой эфир лекционный, а потом мы продолжим в записи, и вы ее исправно досмотрите.